Обезумев  от боли, взмахиваю свободной рукой, и та ударяется о что-то твердое. Теперь у  меня болят и костяшки - я задел ими тяжелую лампу. Силы уходят из моих ног  прямо в коврик. Перед глазами пляшут черные точки. Я могу потерять сознание.  Такое чувство, что ее зазубренный клюв пробил мне нерв.

            Я  валюсь на спину, стаскивая ее тощее тело с кровати. Оно беззвучно падает на  пол. Встаю и стараюсь стряхнуть его с себя, словно футболку с узким воротом,  которая вывернулась наизнанку и не слезает с головы. Слезы застилают мои глаза.

            Тянусь  к лампе на прикроватном столике. Моя рука сжимает горячее гладкое горлышко под  самой лампочкой. Я стаскиваю лампу со стола и вижу, как толстое мраморное  основание опускается на вцепившуюся в меня голову. Когда острый угол лампы  ударяет ее возле уха, раздается глухой стук. Зубы разжимаются.

            Высвобождаю  руку из обмякшего клюва и, отступая назад, смотрю вниз. Трудно поверить, что из  головы такой старой птицы могло вытечь столько жидкости. Жидкость черного  цвета. Она курсировала по тонким шлангам и трубочкам сто семьдесят лет, и вот  теперь впитывается в коврик.

            Торопливо  обматываю вокруг когтистой лапы белый провод от лампы и потуже затягиваю.  Может, остальные подумают, что она сама свалилась с кровати и нечаянно сбросила  лампу себе на голову. Затем подолом ночной рубашки вытираю все места, которых  касались мои кукольные пальчики.

            Выпархиваю  из ее комнаты, словно привидение. Миновав длинный коридор, закрываю за собой  входную дверь. Под светильником на лестничной площадке осматриваю кружок из  кровоподтеков и порезов, оставленный ее клювом на моем одеревеневшем запястье.  На вид все не так скверно, как казалось.

            Не  могу поверить, что Джемима не голосит, двери не распахиваются, телефоны не  звонят и жильцы в ночных рубашках не шаркают по лестнице. Но в западном крыле  царит тишина.

            Потом  приходит дрожь.

            Я  спускаюсь по лестнице на четвереньках, словно паук, у которого оторвали две  пары ног. Возвращаюсь в свою койку.

            Свернувшись  калачиком в теплом гнездышке, который устроил себе посреди кровати, натянув на  голову тонкую простыню и колючее серое одеяло, я пытаюсь унять дрожь и прогнать  образы, кружащиеся в моем огромном тыквообразном черепе. В нем столько  свободного места, что в него, наверное, вмещается больше воспоминаний, чем в  голову нормальных размеров. Снова и снова я вижу прожорливую птицу, когда-то  бывшую госпожой Ван ден Брук, ее клюв, впившийся в мое запястье. Потом вижу,  как увесистая лампа опускается с глухим звуком: тук… тук… тук... Я слышу  лишь одно: как острый мраморный угол пробивает ее хрупкий, как вафля,  пронизанный венками висок.

            Что  же я натворил в этом гигантском доме? Что со мной теперь будет? Все непременно  узнают, что именно мои кукольные ручонки воспользовались подушкой и  прикроватной лампой, чтобы уничтожить эту бескрылую стервятницу в ее же гнезде.  Я задаюсь вопросом: если перевести стрелки моих медных часиков назад, вернусь  ли я в то время, когда я еще не прокрался к ней в комнату?

            Внезапно  лицо у меня сморщивается, и я плачу, сотрясаясь под одеялом всем телом. Потом я  встаю с койки и смотрю на верхний ярус, где храпит Уксусный Ирландец. Жалко,  что я это не он. У него в голове никаких кровавых картинок. Его неспокойные сны  наполнены лишь мыслями о прозрачных жидкостях, которые он будет пить из  пластиковых канистр.

            Из-за  царящего в спальне холода меня трясет еще сильнее. Запястье пульсирует. Мне  хочется вернуться в кровать и свернуться в клубок. Как я когда-то лежал у мамы  в животике. Пока меня не вырезали оттуда, и мама не умерла.

            Выйдя  из спальни, я гляжу на дверь, ведущую в душевую.

            Никто  не кричит, не звучит сигнал тревоги, не загорается свет. Во всем здании тихо.  Никто не знает, что госпожа Ван ден Брук мертва. И никто не знает, что это я  убил ее... пока не знает.

            На  душе становится легче. Меня никто не видел. Никто не слышал. Джемима все это  время спала и видела сны о теплом зеленом крае за океаном, откуда она родом.  Мне просто нужно сохранять спокойствие. Возможно, тогда никто не заподозрит  меня - большеголового парня с кукольными ручонками. Да что он может сделать с  такими игрушечными ножками и спичечными ручками? В этой голове-луковке, в которую  втиснуто детское личико, не способны возникнуть такие мысли. Наверное, так они  и подумают. Именно так думали и в приюте. Потому я и вышел тогда сухим из воды.  Обо мне даже и не вспомнили, когда всех тех гадких воспитательниц, раздающих  детям затрещины, нашли мертвыми в их постелях. Обо всех троих позаботились вот  эти самые фарфоровые ручки.

            Я  радостно улыбаюсь. Мое серое сердечко успокаивается. Капельки пота на коже  высыхают. По каждому крошечному пальчику ног, по тонким пальчикам рук, по всему  моему прозрачному телу до самой круглой головы растекается тепло. И вот уже я  весь сияю от радости - ведь я ускользнул от них, провел их. Одурачил всех, кто  даже не представляет, какая сила прячется в моих крошечных ручонках.

            И  еще я представляю маленького мальчика, которого привезли в белом грузовике. Того,  которого съели вчера. Сейчас он танцует в раю. Там, в вышине, небо ясное и  голубое. Ему нравится длинная трава, мягко щекочущая ему ноги, нравится, как  желтое солнышко пригревает его тело, нравится бегать и прыгать. Это ради него и  его брата я уронил ту тяжелую лампу. Тук. Случившееся с ним нельзя  забыть. Я снова все вижу. Вижу все своими черными глазами-пуговками, хотя они и  крепко зажмурены.

            Но что насчет второго?

            И  тогда я спускаюсь в душевую и отпираю дверь. Не успевает она отвориться, как я  уже слышу, как быстро удаляются в угол шлепки его босых ног. А потом раздается  всхлип.

            Ну, уж нет, тебя они не получат.

            Открыв  дверь, я прохожу мимо темной мокрой скамейки у белой стены. Останавливаюсь  перед мальчиком с желтой кожей, съежившимся в углу. Улыбаюсь. Он берет меня за  мою протянутую руку, моргает заплаканными глазами.

            Я  думаю про Церковь Богородицы и про туман. Нам понадобится одеяло.

            -  Твой братик ждет нас, - говорю я, и он поднимается с пола.

Забыть и быть забытым

Даже в самых густонаселенных городах на Земле множество людей пребывают в одиночестве. И все же, вытерпев достаточный период времени, и испытывая при этом неловкость или отсутствие внимания в социальном или профессиональном плане, по собственному опыту знаю, что отдельные индивидуумы могут относительно комфортно чувствовать себя в роли "отстраненных", либо "частично допущенных".

            По-настоящему отвергнутым я никогда не был, но оттеснялся толпой к краям дел человеческих. И лишь после значительного опыта в роли отщепенца, я, наконец, смирился со своей судьбой. Это весьма раскрепощало.

            Я считал себя истинным аутсайдером, поскольку одиночество само по себе стало моей целью. Мое новое призвание заключалось в том, чтобы избегать всех тех вещей, которые сближают людей, и которые можно назвать обменом опытом. Ибо я развил желание создавать вокруг себя тишину, покой, и личное пространство, где я могу думать и читать. Ибо наиболее редкое желание, которое преследует любой индивид в моем солипсистском возрасте, это быть обычным. Просто обычным. Заурядным и невидимым. И именно эту цель я счел для себя наиболее важной.

            Я занимал последнее место в задней части трамвая и сидел так тихо, чтобы не привлекать испытующих взоров. Стоял в тени у края толпы, если людных мест нельзя было избежать. Не волочился за повальным увлечением или модой. Подавлял любую особенность или атрибут, которые можно было назвать отличительными. Жил в ничем не примечательных квартирах без сожителей, в нефешенебельных районах. Не принимал участия в каком-либо сообществе или субкультуре. Никогда не поднимал руку и не говорил вслух. Сваливал с вечеринки и вздыхал с облегчением. Я был вежлив и корректен, если контакт был неизбежен, но если была возможность от него уйти, я ею пользовался. Всякий раз.