Когда  он тащит животных через двор, те семенят за ним и жмутся друг к другу, чтобы  согреться. Я бегу вперед, чтобы открыть служебную дверь, но почти не чувствую  под собой ног, даже когда колени бьются друг об друга.

            В  коридоре я снимаю маску и иду позади скота. Хорек ведет нас обратно в душевую.  Животные рассматривают складские клети. Маленький перестает плакать, отвлекшись  на картины, мебель и коробки за решетками. Высокий оглядывается через плечо на  меня. И улыбается. Глаза у него влажные. Я пытаюсь улыбнуться в ответ, но  челюсть словно онемела. Поэтому просто смотрю на него. Лицо у него испуганное,  но доверчивое - ему нужен друг, который улыбнется в этот страшный для него  день. Я думаю о том же, о чем думаю всякий раз, когда в Грут-Хёйс приезжают  поставщики: тут, наверное, какая-то ошибка. Скот должен быть тупым. Нам  говорят, что у него нет чувств. Но в этих глазах я вижу напуганного мальчишку.

            -  Нет, - говорю я, не успев даже осознать, что заговорил.

            Хорек  оборачивается и смотрит на меня в упор.

            -  Ты чего это?

            -  Так нельзя.

            Из-под  его свиной маски раздается смех.

            -  Не верь им. Морды у них человеческие, но вместо мозгов одно дерьмо. С виду миленькие,  только на голову тугие. С нами ничего общего.

            Мне  много чего хочется сказать, но слова испаряются с языка, а в голове у меня  гуляет ветер.

 Поперек  моего воробьиного горлышка встает большущий комок.

            -  Пшли! Пшли! - рявкает Хорек на животных, заставляя их сжаться от страха. На  спине у обоих мальчиков-животных виднеются шрамы. Длинные розоватые шрамы с  дырочками вдоль разрезов - на месте швов, там, где у них брали органы для  больных.

            -  Лучшее мясо в городе! - ухмыляясь, говорит мне Хорек. - Стряпня из них что  надо. Идут по "штуке" евро за кило. Типа, дороже фруктовых консервов.  Прикинь, да? Дороже консервов.

            Хорька  радует, что от его слов мне становится дурно. И, как и почти всем людям в этом  здании, ему нравится рассказывать мне вещи, которых я не хочу слышать.

            -  Этих двоих мы откармливали несколько месяцев. Заткнись! - Он стегает  маленького, который снова начал плакать, концом веревки по ягодицам. Та влажно  шлепает по его желтому заду, и малыш внезапно замолкает. Веревка оставляет  белую отметину, которая тут же желтеет. От удара он спотыкается о ноги  старшего, который по-прежнему смотрит на меня слезящимися глазами и ждет  улыбки. У них длинные ногти.

            -  Откуда…

            Хорек  ослабляет веревку и смотрит на меня.

            -  А?

            Я  откашливаюсь.

            -  Откуда они?

            -  От монашек.

            -  Что?

            -  От монашек. В Брюсселе все старухи в монастыре померли от "молочной  ноги". Поэтому все эти чурбаны и пошли с молотка. Когда мы с отцом  покупали их, они были тощие, как струйка мочи.

 Кожа,  да кости. Монашки кормили их только дрожжами да водой. Типа, мясо не про них.  Поэтому мы откармливали их несколько месяцев. А они, типа, для кого?

            -  Один - для Главных Жильцов, - отвечаю я шепотом.

            -  А?

            -  Для Главных Жильцов дома. К Ежегодному Банкету. Второй - для тех, кто живет в  пентхаусах на верхнем этаже.

            -  Им понравится. - Хорек срывает с головы маску и тычет ее грязным рылом в  животных, скорчив рожу, чтобы напугать их. Они пытаются спрятаться друг за  другом, но лишь запутываются.

            Щетина  на голове у Хорька мокрая от пота. Интересно, ему прыщи от соли не щиплет?   Сыпь покрывает всю его шею и уходит ниже, к спине.

            -  А вы… вы… вы уверены, что так можно? - Мне заранее известны ответы на все мои  идиотские вопросы, задаваемые моим идиотским голосом, но я просто должен  говорить, чтобы унять панику. Животные хихикают.

            -  Как я уже сказал, не дай себя одурачить. Толку от них ноль. Монашки держали их  вместо домашних зверушек. Если б не мы с отцом, за них никто не дал бы ни гроша.  А теперь подороже будут, чем наши с тобой органы, вместе взятые. - Он с такой  силой дергает веревку, что животные хрипят, шлепаясь голыми телами об его  резиновый фартук. Глаза у них слезятся. Маленький смотрит в крысиные зенки  Хорька и пытается его обнять.

            Но  когда открывается дверь душевой, скот притихает. Хорек вталкивает обоих в  помещение.

 Сквозь  дверную щель я вижу, как его толстый папаша раскрывает мешок.

            -  Залезай, - рычит он старшему. Оба животных начинают плакать.

            -  Мне надо обратно на пост, - проговариваю я, хотя не чувствую челюсти.

            -  Валяй, - ухмыляется Хорек. - Откроешь для нас двери, как закончим с первым. В  три придет моя мамуля. Она у нас повариха. Отец за ней съездит. А второго  обработаем утром.

Он  закрывает дверь. У меня за спиной рыдают животные. Жирный Папаша кричит, Сынишка-Хорек  смеется. Выложенные белой плиткой стены ничего не заглушают. Затыкая пальцами  уши, убегаю.

            Пройдите  со мной по темному дому. Посмотрите, как я убиваю старуху. Это не займет много  времени.

            Маленькие  медные часики сообщают мне, что уже три утра, а значит, сейчас я пойду наверх,  накрою птичий рот госпожи Ван ден Брук подушкой и не уберу, пока старуха не  перестанет дышать. Все пройдет нормально, если я притворюсь, что занят самым  обычным делом. Я знаю это, потому что проделывал такое и раньше.

            На  верхней койке храпит Уксусный Ирландец. Он не увидит, как я ухожу из спальни.  Вечером, напившись чистящего средства с запахом свежей краски, которое я стащил  для него со склада, он с невидящими глазами, на четвереньках забрался в  кровать. По утрам у меня уходит не меньше двадцати минут на то, чтоб разбудить  его перед работой. Весь день он пьет, ничего не помнит и не может без сна. Лицо  у него багровое от вздувшихся венок, а от носа-картошки пахнет испортившимися  дрожжами.

            Покинув  спальню с двухъярусными кроватями, я иду по цементной дорожке через большое  складское помещение. Света нет, потому что по ночам нам запрещено сюда  заходить, но я найду дорогу и в темноте. Иногда, вооружившись фонариком и  ключами, я забираюсь в складские клети и роюсь в ящиках, сундуках и чемоданах,  набитых вещами, которые некогда что-то значили в этом мире. Но там нет ни еды,  ни того, что можно на нее обменять, так что это старье не представляет сейчас  никакой ценности. Иногда во время этих ночных обходов мне кажется, будто из  клетей за мной наблюдают.

            Я  неторопливо отпираю герметичную дверь, ведущую во двор. За время, что я работаю  здесь, с шестого этажа выбросились и разбились об асфальт пятеро жильцов. Все  они страдали чахоткой и захлебывались красным рассолом. Раньше, по ночам я  слышал их голоса. Они неслись из окон в холодный двор, эхом отдаваясь от  кирпичных стен, в то время как их владельцы тонули в своих постелях. Уфф,  уфф, уфф.

            Я  выхожу из склада в туман. За мной с присвистом закрывается дверь. Снаружи  холодно, во мгле моросит дождь, обжигая тонкую кожу у меня на черепе. Затем  воздух забирается ко мне в ноздри и рот, и вкус у него такой, будто я пососал  батарейку. Из-за отравы в атмосфере портье не разрешается выходить во двор без  респираторов, но по сути это просто мешки, к которым на месте рта пришиты пластиковые  стаканчики. В полотняной маске лицо у меня щиплет не меньше, к тому же в ней я  сильно потею, поэтому, когда никто не смотрит, я выхожу за порог, ничем не  прикрывая свою большую белую голову. Смерть меня не особо пугает. В приюте, где  я вырос, воспитатели постоянно твердили: "Люди в твоем состоянии не  доживают до подросткового возраста". Сейчас мне восемнадцать, так что  скоро я должен умереть. Откажет в моей прозрачной грудке какой-нибудь черный  насосик или комочек, и мне кранты. Может, сперва я весь посерею, как  большинство жильцов, умирающих наверху в своих квартирах.